writer
stringlengths
11
33
poem
stringlengths
1
135
text
stringlengths
21
213k
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вечер (Красный Марс восходит над агавой…)
Красный Марс восходит над агавой, Но прекрасней светят нам они – Генуи, в былые дни лукавой, Мирные, торговые огни. Меркнут гор прибрежные отроги, Пахнет пылью, морем и вином. Запоздалый ослик на дороге Торопливо плещет бубенцом… Не в такой ли час, когда ночные Небеса синели надо всем, На таком же ослике Мария Покидала тесный Вифлеем? Топотали частые копыта, Отставал Иосиф, весь в пыли… Что еврейке бедной до Египта, До чужих овец, чужой земли? Плачет мать. Дитя под черной тальмой Сонными губами ищет грудь. А вдали, вдали звезда над пальмой Беглецам указывает путь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В каком светящемся тумане…
В каком светящемся тумане Восходит солнце, погляди! О, сколько светлых волхвований Насильно ширится в груди! Я знаю, сердце осторожно,- Была трудна его стезя. Но не пророчить невозможно И не приманивать — нельзя. 21 июня 1921г.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Смотрю в окно – и презираю…
Смотрю в окно – и презираю. Смотрю в себя – презрен я сам. На землю громы призываю, Не доверяя небесам. Дневным сиянием объятый, Один беззвездный вижу мрак… Так вьется на гряде червяк, Рассечен тяжкою лопатой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Милые девушки, верьте или не верьте…
Милые девушки, верьте или не верьте: Сердце мое поет только вас и весну. Но вот уж давно меня клонит к смерти, Как вас под вечер клонит ко сну. Положивши голову на розовый локоть, Дремлете вы, – а там – соловей До зари не устает щелкать и цокать О безвыходном трепете жизни своей. Я бессонно брожу по земле меж вами, Я незримо горю на легком огне, Я сладчайшими вам расскажу словами Про всё, что уж начало сниться мне.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Для Мессии
I Новый дом у Иордана, В нем кузнец — и неустанно Он мехами дышет. Быстро в пламя дует он; Пах-пах, пах-пах! — дует он, — Пламя вечно пышет. И железо, раскалясь, Точно кровью наливаясь, С присвистом пылает. По железу молот бьет: Бум-бум, бум-бум! — молот бьет, Тянет и пластает. Бей, кузнец! Пусть искры блещут, Из-под молота пусть плещут Струи огневые! Пусть взлетает искра ввысь, — Фук-фук, фук-фук! — искра ввысь, — Вслед за ней другие. Что куешь, кузнец суровый? — Превращаю я в подковы Полосы тугие. Да, в подковы, для него, — Радость! радость! — для него, Для коня Мессии. II Дом ткача у Иордана. Ткач основу непрестанно Прочную мотает. Веретенцем он стучит, — Тук-тук, тук-тук! — он стучит, Пряжа прибывает. Нити вьются из навоя, Сочетаясь вдвое, втрое, Все ровней, все глаже. Ткач проворно бьет по ним, Чик-чик, чик-чик! — бьет по ним, По бегущей пряже. А челнок его, играя, Быстрой молнией сверкая, Ходит, ходит, ходит. Взад-вперед и взад-вперед, — Паф-паф, паф-паф, — взад-вперед, — Мастер глаз не сводит. Ткач проворный, быстроокий, Что готовишь? — Плащ широкий, Ризы дорогие. Облечется в них он сам, — Радость! радость! — сам он, сам, Царь царей — Мессия. III Между смокв у Иордана Вышивальщик утром рано Вышивает в пяльцах. По холсту снует игла, — Шей, шей, шей! — снует игла В изощренных пальцах. Возле ткани он суконной Нашивает шнур виссонный, Пурпур горделивый. Подобрать умеет он, — Так, так, так! — умеет он Все в узор красивый. Там гирлянды запестрили, Там букеты белых лилий, Пестрые бобы там… Все цветы бросает он, — Чик-чик-чик! — бросает он На холсте расшитом. Чем ты занят, быстровзорный? — Я сшиваю в стяг узорный Ткани дорогие. А под стягом станет он, — Радость! радость! — станет он, Царь царей — Мессия. IV В вышнем небе херувимы, Молчаливы и незримы, Труд святой подъяли. Перед Господом они — Радость! радость! — все они Всемером предстали. Все, что свято и блаженно, Непостижно, совершенно, Чисто и прекрасно — Ими взято нынче все, Радость! радость! — взято все, — Что светло и ясно. Сожаленье, состраданье, Все безмолвное терзанье Херувимы взяли. Все, в чем милость и любовь, — Радость! радость! — всю любовь Вместе сочетали. В чем же труд ваш, херувимы? — Все запасы припасли мы И творим, благие, Душу, душу для него, — Радость! радость! — для него, Для царя-Мессии! Но беда нам, но беда нам! Все давно над Иорданом От трудов почили. Запоздали только мы, — Горе! горе! — только мы Труд не довершили. Видно, мало мы собрали Для святой души печали, Горнего эфира… Видно, взяли мало мы — Горе! горе! — мало мы Взяли их из мира! Из того, что в нем блаженно, Непостижно, совершенно, Чисто и прекрасно, — Видно, взяли мы не все — Горе! Горе нам! — не все, Что светло и ясно!.. И подняли херувимы Стоны скорби, плач незримый, Вопли неземные, — И доныне в мире нет — Горе! горе! — в мире нет, Нет души Мессии.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Когда б я долго жил на свете…
Когда б я долго жил на свете, Должно быть, на исходе дней Упали бы соблазнов сети С несчастной совести моей. Какая может быть досада, И счастья разве хочешь сам, Когда нездешняя прохлада Уже бежит по волосам? Глаз отдыхает, слух не слышит, Жизнь потаенно хороша, И небом невозбранно дышит Почти свободная душа.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Двор
Маляр в окне свистал и пел «Миньону» и «Кармен». Апрельский луч казался бел От выбеленных стен. Одни внизу, на дне двора, Латании в горшках Сухие листья-веера Склоняли в сор и прах. Мне скоро двор заменит наш Леса и города. Мне этот меловой пейзаж Дарован навсегда – Как волны – бедному веслу, Как гению – толпа, Как нагруженному ослу – Гористая тропа.
Владислав Фелицианович Ходасевич
У моря
А мне и волн морских прибой, Влача каменья, Поет летейскою струей, Без утешенья. Безветрие, покой и лень. Но в ясном свете Откуда же ложится тень На руки эти? Не ты ль еще томишь, не ты ль, Глухое тело? Вон — белая искрутилась пыль И пролетела. Взбирается на холм крутой Овечье стадо… А мне — айдесская сквозь зной Сквозит прохлада.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Мы
Не мудростью умышленных речей Камням повелевал певец Орфей. Что прелесть мудрости камням земным? Он мудрой прелестью был сладок им. Не поучал Орфей, но чаровал — И камень дикий на дыбы вставал И шел — блаженно лечь у белых ног. Из груди мшистой рвался первый вздох. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда взрыдали тигры и слоны О прелестях Орфеевой жены — Из каменной и из звериной тьмы Тогда впервые вылупились — мы. Январь — 10 декабря 1927 Париж
Владислав Фелицианович Ходасевич
Слезы Рахили
Мир на земле вечерней и грешной! Блещут лужи, перила, стекла. Под дождем я иду неспешно, Мокры плечи, и шляпа промокла. Нынче все мы стали бездомны, Словно вечно бродягами были, И поет нам дождь неуемный Про древние слезы Рахили. Пусть потомки с гордой любовью Про дедов легенды сложат – В нашем сердце грехом и кровью Каждый день отмечен и прожит. Горе нам, что по воле Божьей В страшный час сей мир посетили! На щеках у старухи прохожей – Горючие слезы Рахили. Не приму ни чести, ни славы, Если вот, на прошлой неделе, Ей прислали клочок кровавый Заскорузлой солдатской шинели. Ах, под нашей тяжелой ношей Сколько б песен мы ни сложили – Лишь один есть припев хороший: Неутешные слезы Рахили!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Старик и девочка-горбунья…
Старик и девочка-горбунья Под липами, в осенний дождь. Поет убогая певунья Про тишину германских рощ. Валы шарманки завывают; Кругом прохожие снуют… Неправда! Рощи не бывают, И соловьи в них не поют! Молчи, берлинский призрак горький, Дитя язвительной мечты! Под этою дождливой зорькой Обречена исчезнуть ты. Шарманочка! Погромче взвизгни! С грядущим веком говорю, Провозглашая волчьей жизни Золотожелчную зарю. Еще бездельники и дети Былую славят красоту, — Я приучаю спину к плети И каждый день полы мету. Но есть высокое веселье, Идя по улице сырой, Как бы………новоселье Суровой праздновать душой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Моисей
Спасая свой народ от смерти неминучей, В скалу жезлом ударил Моисей — И жаждущий склонился иудей К струе студёной и певучей. Велик пророк! Властительной руки Он не простёр над далью синеватой, Да не потёк послушный соглядатай Исследовать горячие пески. Он не молил небес о туче грозовой, И родников он не искал в пустыне, Но силой дерзости, сей властью роковой, Иссёк струю из каменной твердыни… Не так же ль и поэт мечтой самодержавной Преобразует мир перед толпой — Но в должный миг ревнивым Еговой Карается за подвиг богоравный? Волшебный вождь, бессильный и венчанный, Ведя людей, он знает наперёд, Что сам он никогда не добредет До рубежа страны обетованной.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Весной
В грохоте улицы, в яростном вопле вагонов, В скрежете конских отточенных остро подков, Сердце закружено, словно челнок Арионов, Сердце недвижно, как месяц среди облаков. Возле стены попрошайка лепечет неясно, Гулкие льдины по трубам срываются с крыш… Как шаровидная молния, сердце опасно – И осторожно, и зорко, и тихо, как мышь…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Про себя (Нет, ты не прав, я не собой пленен…)
Нет, ты не прав, я не собой пленен. Что доброго в наемнике усталом? Своим чудесным, божеским началом, Смотря в себя, я сладко потрясен. Когда в стихах, в отображенье малом, Мне подлинный мой образ обнажен, – Всё кажется, что я стою, склонен, В вечерний час над водяным зерцалом. И, чтоб мою к себе приблизить высь, Гляжу я вглубь, где звезды занялись. Упав туда, спокойно угасает Нечистый взор моих земных очей, Но пламенно оттуда проступает Венок из звезд над головой моей.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Успокоение
Сладко жить в твоей, царевна, власти, В круге пальм, и вишен, и причуд. Ты как пена над бокалом Асти, Ты – небес прозрачный изумруд. День пройдет, сокроет в дымке знойной Смуглые, ленивые черты, — Тихий вечер мирно и спокойно Сыплет в море синие цветы. Там, внизу, звезда дробится в пене, Там, вверху, темнеет сонный куст. От морских прозрачных испарений Солоны края румяных уст… И душе не страшно расставанье – Мудрый дар играющих богов. Мир тебе, священное сиянье Лигурийских звездных вечеров.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Жестокий век! Палач и вор…
Жестокий век! Палач и вор Достигли славы легендарной. А там, на площади базарной, Среди бесчувственных сердец Кликушей кликает певец. Дитя со злобой теребит Сосцы кормилицы голодной. Мертвец десятый день смердит, Пока его к червям на суд Под грязной тряпкой не снесут.
Владислав Фелицианович Ходасевич
По бульварам
В темноте, задыхаясь под шубой, иду, Как больная рыба по дну морскому. Трамвай зашипел и бросил звезду В черное зеркало оттепели. Раскрываю запекшийся рот, Жадно ловлю отсыревший воздух, — А за мной от самых Никитских ворот Увязался маленький призрак девочки.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вдруг из-за туч озолотило…
Вдруг из-за туч озолотило И столик, и холодный чай. Помедли, зимнее светило, За черный лес не упадай! Дай просиять в румяном блеске, Прилежным поскрипеть пером. Живет в его проворном треске Весь вздох о бытии моем. Трепещущим, колючим током С раздвоенного острия Бежит – и на листе широком Отображаюсь… нет, не я: Лишь угловатая кривая, Минутный профиль тех высот, Где, восходя и ниспадая, Мой дух страдает и живет.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Памяти кота Мурра
В забавах был так мудр и в мудростизабавен – Друг утешительный и вдохновитель мой! Теперь он в тех садах, за огненной рекой, Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин. О, хороши сады за огненной рекой, Где черни подлой нет, где в благодатной лени Вкушают вечности заслуженный покой Поэтов и зверей возлюбленные тени! Когда ж и я туда? Ускорить не хочу Мой срок, положенный земному лихолетью, Но к тем, кто выловлен таинственною сетью, Всё чаще я мечтой приверженной лечу.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Хожу я к тебе ежедневно…
Хожу я к тебе ежедневно, Признанье сорваться готово… Но нет… не сказалось ни разу — И будет ли сказано слово? Хожу я к тебе ежедневно, Как нимбом — увенчанный счастьем. Когда ж возвращаюсь — мерцает Звезда мне унылым участьем. Так счастье цветет ежедневно: Увяло — и вновь заалело… Хожу я к тебе ежедневно, А ты и не знаешь, в чем дело.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Брента
Адриатичесвкоилены! О, Брента… «Евгений Онегин» Брента, рыжая речонка! Сколько раз тебя воспели, Сколько раз к тебе летели Вдохновенные мечты – Лишь за то, что имя звонко, Брента, рыжая речонка, Лживый образ красоты! Я и сам спешил когда-то Заглянуть в твои отливы, Окрыленный и счастливый Вдохновением любви. Но горька была расплата. Брента, я взглянул когда-то В струи мутные твои. С той поры люблю я, Брента, Одинокие скитанья, Частого дождя кропанье Да на согнутых плечах Плащ из мокрого брезента. С той поры люблю я, Брента, Прозу в жизни и в стихах.
Владислав Фелицианович Ходасевич
С берлинской улицы…
С берлинской улицы Вверху луна видна. В берлинских улицах Людская тень длинна. Дома – как демоны, Между домами – мрак; Шеренги демонов, И между них – сквозняк. Дневные помыслы, Дневные души – прочь: Дневные помыслы Перешагнули в ночь. Опустошенные, На пеpeкpeстки тьмы, Как ведьмы, по трое Тогда выходим мы. Нечеловечий дух, Нечеловечья речь, – И песьи головы Поверх сутулых плеч. Зеленой точкою Глядит луна из глаз, Сухим неистовством Обуревая нас. В асфальтном зеркале Сухой и мутный блеск – И электрический Над волосами треск.
Владислав Фелицианович Ходасевич
О, если б в этот час желанного покоя…
О, если б в этот час желанного покоя Закрыть глаза, вздохнуть и умереть! Ты плакала бы, маленькая Хлоя, И на меня боялась бы смотреть. А я три долгих дня лежал бы на столе, Таинственный, спокойный, сокровенный, Как золотой ковчег запечатленный, Вмещающий всю мудрость о земле. Сойдясь, мои друзья (невелико число их!) О тайнах тайн вели бы разговор. Не внемля им, на розах, на левкоях Растерянный ты нежила бы взор. Так. Резвая – ты мудрости не ценишь. И пусть! Зато сквозь смерть услышу, друг живой, Как на груди моей ты робко переменишь Мешок со льдом заботливой рукой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Покрова Майи потаенной…
Покрова Майи потаенной Не приподнять моей руке, Но чуден мир, отображенный В твоем расширенном зрачке. Там в непостижном сочетанье Любовь и улица даны: Огня эфирного пыланье И просто – таянье весны. Там светлый космос возникает Под зыбким пологом ресниц. Он кружится и рaсцвeтaeт Звездой велосипедных спиц.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ряженые
Мы по улицам темным Разбежимся в молчании. Мы к заборам укромным Припадем в ожидании. …«Эй, прохожий! прохожий! Видел черта рогатого, С размалеванной рожей, Матерого, мохнатого?» Ветер крепок и гулок. Снег скрипит, разметается… Забегу в переулок – Там другие шатаются. В лунном отсвете синем Страшно встретиться с ряженым! Мы друг друга окинем Взором чуждым, неслаженным. Самого себя жутко. Я – не я? Вдруг да станется? Вдруг полночная шутка Да навеки протянется? 1 января 1906 Лидино
Владислав Фелицианович Ходасевич
Воспоминание
Сергею Ауслендеру Всё помню: день, и час, и миг, И хрупкой чаши звон хрустальный, И темный сад, и лунный лик, И в нашем доме топот бальный. Мы подошли из темноты И в окна светлые следили: Четыре пестрые черты — Шеренги ровные кадрили… У освещенного окна Темнея тонким силуэтом, Ты, поцелуем смущена, Счастливым медлила ответом. И вдруг — ты помнишь? — блеск и гром, И крупный ливень, чаще, чаще, И мы таимся под окном, А поцелуи — глубже, слаще… А после — бегство в темноту, Я за тобой, хранитель зоркий; Мгновенный ветер на лету Взметнул кисейные оборки. Летим домой, быстрей, быстрей, И двери хлопают со звоном. В блестящей зале, средь гостей, Немножко странно и светло нам… Стоишь с улыбкой на устах, С приветом ласково-жеманным, И только капли в волосах Горят созвездием нежданным. 30 — 31 октября 1907 Петербург
Владислав Фелицианович Ходасевич
Не ямбом ли четырехстопным…
Не ямбом ли четырехстопным, Заветным ямбом, допотопным? О чем, как не о нем самом – О благодатном ямбе том? С высот надзвездной Музикии К нам ангелами занесен, Он крепче всех твердынь России, Славнее всех ее знамен. Из памяти изгрызли годы, За что и кто в Хотине пал, – Но первый звук Хотинской оды Нам первым криком жизни стал. В тот день на холмы снеговые Камена русская взошла И дивный голос свой впервые Далеким сестрам подала. С тех пор в рaзнообpaзьe строгом, Как оный славный «Водопад» По четырем его порогам Стихи российские кипят. И чем сильней спадают с кручи, Тем пенистей водоворот, Тем сокровенный лад певучей И выше светлых брызгов взлет – Тех брызгов, где, как сон, повисла, Сияя счастьем высоты, Играя переливом смысла, – Живая радуга мечты. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Таинственна его природа, В нем спит спондей, поет пэон, Ему один закон – свобода. В его свободе есть закон.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Слепая сердца мудрость! Что ты значишь..
Слепая сердца мудрость! Что ты значишь? На что ты можешь дать ответ? Сама томишься, пленница, и плачешь: Тебе самой исхода нет. Рожденная от опыта земного, Бессильная пред злобой дня, Сама себя ты уязвить готова, Как скорпион в кольце огня.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Люблю людей, люблю природу…
Люблю людей, люблю природу, Но не люблю ходить гулять И твердо знаю, что народу Моих творений не понять. Довольный малым, созерцаю То, что дает нещедрый рок: Вяз, прислонившийся к сараю, Покрытый лесом бугорок… Ни грубой славы, ни гонений От современников не жду, Но сам стригу кусты сирени Вокруг террасы и в салу.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Sanctus amor
Нине Петровской И я пришел к тебе, любовь, Вслед за людьми приволочился. Сегодня старый посох мой Пучком веселых лент покрылся. И, как юродивый счастлив, Смотрю на пляски алых змеек, Тебя целую в чаще слив Среди изрезанных скамеек. Тернистый парк, и липы цвет, И все – как в старых песнях пелось, И ты, шепча «люблю» в ответ, Как дева давних лет, зарделась… Но миг один – и соловей Не в силах довершить обмана! Горька, крива среди ветвей Улыбка мраморного Пана… И снова ровен стук сердец; Кивнув, исчез недолгий пламень, И понял я, что я – мертвец, А ты лишь мой надгробный камень.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Блоха и горлинка
Басня На пуп откупщика усевшись горделиво, Блоха сказала горлинке: «Гляди: Могу скакнуть отсюдова красиво До самыя груди». Но горлинка в ответ: «Сие твое есть дело». И — в облака взлетела. Так Гений смертного в талантах превосходит, Но сам о том речей отнюдь не водит.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Граммофон
Ребенок спал, покуда граммофон Всё надрывался «Травиатой». Под вопль и скрип какой дурманный сон Вонзался в мозг его разъятый? Внезапно мать мембрану подняла – Сон сорвался, дитя проснулось Оно кричит. Из темного угла Вся тишина в него метнулась… О, наших душ не потрясай Твоею тишиною грозной! Мы молимся – Ты сна не прерывай Для вечной ночи, слишком звездной.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Слепой
Палкой щупая дорогу, Бродит наугад слепой, Осторожно ставит ногу И бормочет сам с собой. А на бельмах у слепого Целый мир отображен: Дом, лужок, забор, корова, Клочья неба голубого — Все, чего не видит он.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Элул в аллее
Свет воздушный, свет прозрачный пал к моим стопам Тени мягко, тени томно льнут к сырым тропам В обнаженных ветках ветер протрубил в свой рог… Лист последний, покружившись, на дорожку лег.
Владислав Фелицианович Ходасевич
П. Сухотину
П. С<ухоти>ну Стыд неучтивому гостю, рукой отстранившему чашу. Вдвое стыднее, поэт, прозой ответить на стих. Слушай же, Вакха любимец! Боюсь, прогневал ты Флору, Дерзкою волей певца в мед обративши «Полынь».
Владислав Фелицианович Ходасевич
В петровском парке
Висел он, не качаясь, На узком ремешке. Свалившаяся шляпа Чернела на песке. В ладонь впивались ногти На стиснутой руке. А солнце восходило, Стремя к полудню бег, И перед этим солнцем, Не опуская век, Был высоко приподнят На воздух человек. И зорко, зорко, зорко Смотрел он на восток. Внизу столпились люди В притихнувший кружок. И был почти невидим Тот узкий ремешок.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Века, прошедшие над миром…
Века, прошедшие над миром, Протяжным голосом теней Еще взывают к нашим лирам Из-за стигийских камышей. И мы, заслышав стон и скрежет, Ступаем на Орфеев путь, И наш напев, как солнце, нежит Их остывающую грудь. Былых волнений воскреситель, Несет теням любой из нас В их безутешную обитель Свой упоительный рассказ. В беззвездном сумраке Эреба, Вокруг певца сплетясь тесней, Родное вспоминает небо Хор воздыхающих теней. Но горе! мы порой дерзаем Все то в напевы лир влагать, Чем собственный наш век терзаем, На чем легла его печать. И тени слушают недвижно, Подняв углы высоких плеч, И мертвым предкам непостижна, Потомков суетная речь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Веселье
Полузабытая отрада, Ночной попойки благодать: Хлебнешь – и ничего не надо, Хлебнешь – и хочется опять. И жизнь перед нетрезвым взглядом Глубоко так обнажена, Как эта гибкая спина У женщины, сидящей рядом. Я вижу тонкого хребта Пеpeбeгaющиe звенья, К ним припадаю на мгновенье – И пудра мне пылит уста. Смеется легкое созданье, А мне отрадно сочетать Неутешительное знанье С блаженством ничего не знать.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Чатырдаг
Мирза говорит: «Трепещет мусульман, стопы твои лобзая. На крымском корабле ты — мачта, Чатырдаг! О мира минарет! Гор грозный падишах! Над скалами земли до туч главу вздымая, Как сильный Гавриил перед чертогом рая, Воссел недвижно ты в небесных воротах. Дремучий лес — твой плащ, а молньи сеют страх, Твою чалму из туч парчою расшивая. Нас солнце пепелит; туманом дол мрачим; Жрет саранча посев; гяур сжигает домы, — Тебе, о Чатырдаг, волненья незнакомы. Меж небом и землей толмач, — к стопам своим Повергнув племена, народы, земли, громы, Ты внемлешь только то, что Бог глаголет им.» * * * Мотать любовь, как нить, что шелкопряд мотает; Из сердца лить ее, как ключ, что не скудеет; Ковать, как золото: пусть блещет и сверкает; Разсеивать ее, как пахарь зерна сеет; Лелеять бережно, как мать дитя ласкает. Таить ее: пускай в душе взыграет, Как под землей родник. Взвить ввысь, как ветер веет. Разсыпать по земле, как пахарь зерна сеет. Людей лелеять в ней, как мать дитя ласкает. И будет мощь твоя, как мощь мировращенья, Потом — как мощь земли, мощь роста и цветенья, Потом — как мощь людей, потом — кaк херувимов, — И станет наконец — как мощь Творца творенья. Перев. Владислав Ходасевич
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ночь
Измученные ангелы мои! Сопутники в большом и малом! Сквозь дождь и мрак, по дьявольским кварталам Я загонял вас. Вот они, Мои вертепы и трущобы! О, я не знаю устали, когда Схожу, никем не знаемый, сюда, В теснины мерзости и злобы. Когда в душе всё чистое мертво, Здесь, где разит скотством и тленьем, Живит меня заклятым вдохновеньем Дыханье века моего. Я здесь учусь ужасному веселью: Постылый звук тех песен обретать, Которых никогда и никакая мать Не пропоет над колыбелью.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Из дневника (Должно быть, жизнь и хороша…)
Должно быть, жизнь и хороша, Да что поймешь ты в ней, спеша Между купелию и моргом, Когда мытарится душа То отвращеньем, то восторгом? Непостижимостей свинец Все толще, над мечтой понурой — Вот и дуреешь наконец, Как любознательный кузнец Над просветительной брошюрой. Пора не быть, а пребывать, Пора не бодрствовать, а спать, Как спит зародыш крутолобый, И мягкой вечностью опять Обволокнуться, как утробой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Придворная песенка
Спишь ты, Юстина? Я жду у дверей. — Бог с вами, рыцарь, уйдите скорей! — Полно, Юстина, я тихо пройду, Как петушок по дорожке в саду! — Видела я, петушок наскочил, Курочку бедную крыльями бил. — Курочке мил петушок удалой! Хочешь проверить? — скорее открой!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вариация
Вновь эти плечи, эти руки Погреть я вышел на балкон. Сижу — но все земные звуки — Как бы во сне или сквозь сон. И вдруг, изнеможенья полный, Плыву: куда — не знаю сам, Но мир мой ширится, как волны, По разбежавшимся кругам. Продлись, ласкательное чудо! Я во второй вступаю круг И слушаю, уже оттуда, Моей качалки мерный стук.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вечер холодно-весенний…
Вечер холодно-весенний Застыл в безнадежном покое Вспыхнули тоньше, мгновенней Колючки рассыпанной хвои. Насыпи, рельсы и шпалы, Извивы железной дороги: Я, просветленный, усталый, Не думаю больше о Боге. На мост всхожу, улыбаясь, Мечтаю о милом, о старом: Поезд, гремя и качаясь, Обдаст меня ветром и паром. 21-22 мая 1907 Лидино
Владислав Фелицианович Ходасевич
Поэт
Элегия Не радостен апрель. Вода у берегов Неровным льдом безвременно одета. В холодном небе — стаи облаков Слезливо-пепельного цвета: Ах, и весна, воспетая не мной (В румянах тусклых дряхлая кокетка!), Чуть приоткрыла полог заревой, — И вновь дождя нависла сетка. Печален день, тоскливо плачет ночь, Как плеск стихов унылого поэта: Ему весну велели превозмочь Для утомительного лета: «Встречали ль вы в пустынной тьме лесной Певца любви, певца своей печали?» О, много раз встречались вы со мной, Но тайных слез не замечали.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пустился в море с рыбаками…
Пустился в море с рыбаками. Весь день на палубе лежал, Молчал — и желтыми зубами Мундштук прокуренный кусал. Качало. Было все не мило: И ветер, и небес простор, Где мачта шаткая чертила Петлистый, правильный узор. Под вечер буря налетела. О, как скучал под бурей он, Когда гремело, и свистело, И застилало небосклон! Увы! он слушал не впервые, Как у изломанных снастей Молились рыбаки Марии, Заступнице, Звезде Морей! И не впервые, не впервые Он людям говорил из тьмы: «Мария тут иль не Мария — Не бойтесь, не потонем мы». Под утро, дымкою повитый, По усмирившимся волнам Поплыл баркас полуразбитый К родным песчаным берегам. Встречали женщины толпою Отцов, мужей и сыновей. Он миновал их стороною, Угрюмой поступью своей Шел в гору, подставляя спину Струям холодного дождя, И на счастливую картину Не обернулся уходя.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пускай минувшего не жаль…
Пускай минувшего не жаль, Пускай грядущего не надо – Смотрю с язвительной отрадой Времен в приближенную даль. Всем равный жребий, вровень хлеба Отмерит справедливый век. А все-таки порой на небо Посмотрит смирный человек, – И одиночество взыграет, И душу гордость окрылит: Он неравенство оценит И дерзновенья пожелает… Так нынче травка проpaстaeт Сквозь трещины гранитных плит.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вот в этом палаццо жила Дездемона…
«Вот в этом палаццо жила Дездемона…» Всё это неправда, но стыдно смеяться. Смотри, как стоят за колонной колонна Вот в этом палаццо. Вдали затихает вечерняя Пьяцца, Беззвучно вращается свод небосклона, Расшитый звездами, как шапка паяца. Минувшее — мальчик, упавший с балкона… Того, что настанет, не нужно касаться… Быть может, и правда — жила Дездемона Вот в этом палаццо?..
Владислав Фелицианович Ходасевич
Раскаяние
Я много лгал, запугивал детей Порывами внезапного волненья… Украденной личиной вдохновенья Я обольщал любовниц и друзей. Теперь — конец. Одно изнеможенье Еще дрожит в пустой душе моей. Всему конец. Как рассеченный змей, Бессильные растягиваю звенья. Поверженный, струей живого яда Врагам в лицо неистово плюю. Но я [погиб] [замолк], я больше не пою, Лишь в сердце тлеет гордая отрада, Что, м<ожет> б<ыть>, за голову мою Тебе была обещана награда.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Осень
Свет золотой в алтаре, В окнах — цветистые стекла. Я прихожу в этот храм на заре, Осенью сердце поблекло… Вещее сердце — поблёкло… Грустно. Осень пирует, Осень развесила красные ткани, Ликует… Ветер — как стон запоздалых рыданий. Листья шуршат и, взлетая, танцуют. Светлое утро. Я в церкви. Так рано. Зыблется золото в медленных звуках органа, Сердце вздыхает покорней, размерной, Изъязвленное иглами терний, Иглами терний осенних… Терний — осенних. 1 сентября 1905 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нэп
Если б маленький домишко, Да вокруг него садишко, Да в погожий бы денек Попивать бы там чаек — Да с супругой Акулиной Да с дочуркой Октябриной Д’на крылечке бы стоять — Своих курочек считать, Да у каждой бы на лапке Лоскуток из красной тряпки — Вот он, братцы, я б сказал, — «Национальный идеал»!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вновь
Я плачу вновь. Осенний вечер. И, может быть, — Печаль близка. На сердце снова белый саван Надела бледная рука. Как тяжело, как больно, горько! Опять пойдут навстречу дни… Опять душа в бездонном мраке Завидит красные огни. И будет долго, долго слышен Во мгле последний — скорбный плач. Я жду, я жду. Ко мне во мраке Идет невидимый палач. 16 апреля 1905
Владислав Фелицианович Ходасевич
Всё каменное. В каменный пролет…
Всё каменное. В каменный пролет Уходит ночь. В подъездах, у ворот – Как изваянья – слипшиеся пары. И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары. Бренчит о камень ключ, гремит засов. Ходи по камню до пяти часов, Жди: резкий ветер дунет в окарино По скважинам громоздкого Берлина – И грубый день взойдет из-за домов Над мачехой российских городов.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Не матерью, но тульскою крестьянкой…
Не матерью, но тульскою крестьянкой Еленой Кузиной я выкормлен. Она Свивальники мне грела над лежанкой, Крестила на ночь от дурного сна. Она не знала сказок и не пела, Зато всегда хранила для меня В заветном сундуке, обитом жестью белой, То пряник вяземский, то мятного коня. Она меня молитвам не учила, Но отдала мне безраздельно всё: И материнство горькое свое, И просто всё, что дорого ей было. Лишь раз, когда упал я из окна, Но встал живой (как помню этот день я!), Грошовую свечу за чудное спасенье У Иверской поставила она. И вот, Россия, «громкая держава», Ее сосцы губами теребя, Я высосал мучительное право Тебя любить и проклинать тебя. В том честном подвиге, в том счастье песнопений, Которому служу я каждый миг, Учитель мой – твой чудотворный гений, И поприще – волшебный твой язык. И пред твоими слабыми сынами Еще порой гордиться я могу, Что сей язык, завещанный веками, Любовней и ревнивей берегу… Года бегут. Грядущего не надо, Минувшее в душе пережжено, Но тайная жива еще отрада, Что есть и мне прибежище одно: Там, где на сердце, съеденном червями, Любовь ко мне нетленно затая, Спит рядом с царскими, ходынскими гостями Елена Кузина, кормилица моя.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Голус
…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела Моя, давно скитальческая, обувь, Но смуглые нежны еще ланиты — Востока неизменное наследье. В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья! В моей глуби все океаны тонут, И слезы все — в одной моей слезе. Все реки горестей в мое впадают море, И все-таки оно еще не полно. В котомке у меня такие родословья, Какими ни один вельможа похвалиться Не может никогда. И многие народы Обязаны мне властию, величьем, Победами, богатством, славой царств. Здесь на пергаменте записаны долги Слезой и кровью моего народа. Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил. Свидетелями были — твой Спаситель, Пророк Аравии и все провидцы Божьи. ……… Я — пасынок земли, вельможа разоренный — Как я потребую назад свои богатства, С кого взыщу сокровища души? По всем тропам, по всем большим дорогам Напрасно я искал себе путей. В ворота всех судов стучался я: никто Награбленных не отдает сокровищ. ……… И видел я: Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах, В потоке всех времен и в смене поколений Разбросаны сокровища мои. И с каждым шагом видел я: в грязи — Вся сила духа, что досталась мне В наследие от многих поколений; Из храма каждого мне слышен голос Бога, Из леса каждого звучит мне песня жизни, — Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет. В высоких замках, утром озлащенных, В окошке каждом, где горит огонь, Моих героев вижу, вижу предков, — Моей страны, моих надежд осколки, — И все они, увы, чужим покрыты прахом, Все в образах мне предстают суровых И с чуждым гневом смотрят на меня. И даже к их ногам упасть я не могу, Чтоб лобызать края святых одежд, Благоухающих куреньями… Я видел Хоть я еще живу — раб духа моего И мудрости моей стал господином. А знаешь ты раба, который господину Наследовал? Земля дрожит под ним, Когда он воцаряется. Вовеки Мне не простят рабы своих воспоминаний О грязной луже той, где родились они. Мой каждый шаг напоминает им Их низкое рожденье. Древний путь мой — Зерцало вечное их преступлений. Знак Каина на лбу у всех народов, Знак подлости, кровавое пятно На сердце мира. И глубоко въелся Тот страшный знак, и смыть его нельзя Ни пламенем, ни кровью, ни водою Крещения… ……… Презренье, горделивое презренье Рабам рабов, вознесшихся высоко! Покуда сердце бьется, не возьму Их жалкой красоты, законов их лукавых За свитки, опороченные ими. В упадочном и дряхлом этом мире — Презренье им! Презренью моему Воздайте честь: оно в моих мехах — Как старое вино, сок сорока столетий. Очищено оно и выдержано крепко, Вино тысячелетнее мое… Отравятся им маленькие души, И слабый мозг не вынесет его, Не помутясь, не потеряв сознанья. Не молодым народам пить его, Не новым племенам, не первенцам природы, Которые вчера лишь из яйца Успели вылупиться. Чистый, крепкий, Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне Бессильна выплеснуть его из мира… Презрение мое! Тебя благословляю: Доныне ты меня питало и хранило. Меня возненавидел мир. Он избавленья Не признает, которое несу я. И вот, от жажды бледный, я стою Пред родником живым. Расколотое, пусто Мое ведро. Мной этот мир отвергнут С неправой справедливостью его. И если сам Господь, отчаявшийся, древний, Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу Тебя хранить в боях, сломай Мои печати, Последний свиток разорви, смирись!» — Я не смирюсь. И на Него ожесточился я! И если будет день, и смерть ко мне придет, Смерть безнадежного народа моего, — Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных Погибну я! Вся мощь моей души, все тайное презренье В последнем мятеже зальют весь мир. На лапах мощных мой воспрянет лев, Сей древний знак моих заветных свитков… Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой, И зарычит Рычаньем льва, что малым, слабым львенком Похищен из родимой кущи, Из пламенных пустынь, от золотых песков И ловчим злым навеки заточен На севере, в туманах и снегах. Эй, северный медведь, поберегись тогда! Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги Укрылся — и сопит, сося большую лапу. Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов, Меж тел растерзанных его взметнется грива! Вот как умрет великий лев Егуда! И волосы народов станут дыбом, Когда они узнают, как погиб Последний иудей…
Владислав Фелицианович Ходасевич
К Психее
Душа! Любовь моя! Ты дышишь Такою чистой высотой, Ты крылья тонкие колышешь В такой лазури, что порой, Вдруг, не стерпя счастливой муки, Лелея наш святой союз, Я сам себе целую руки, Сам на себя не нагляжусь. И как мне не любить себя, Сосуд непрочный, некрасивый, Но драгоценный и счастливый Тем, что вмещает он — тебя?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Со слабых век сгоняя смутный сон…
Со слабых век сгоняя смутный сон, Живу весь день, тревожим и волнуем, И каждый вечер падаю, сражен Усталости последним поцелуем. Но и во сне душе покоя нет: Ей снится явь, тревожная, земная, И собственный сквозь сон я слышу бред, Дневную жизнь с трудом припоминая.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Жизель
Да, да! В слепой и нежной страсти Переболей, перегори, Рви сердце, как письмо, на части, Сойди с ума, потом умри. И что ж? Могильный камень двигать Опять придется над собой, Опять любить и ножкой дрыгать На сцене лунно-голубой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
На новом, радостном пути…
На новом, радостном пути, Поляк, не унижай еврея! Ты был, как он, ты стал сильнее — Свое минувшее в нем чти.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Схватил я дымный факел мой…
Схватил я дымный факел мой, Бежал по городу бездумно, И искры огненной струёй За мною сыпались бесшумно. Мелькал по темным площадям, Стучал по звонким серым плитам, Бежал к далеким фонарям, Струистым отсветом повитым. И я дробил глухую тишь, И в уши мне врывался ветер. Ты, город черный, мертво спишь, А я живу — последний вечер. Бегу туда, за твой предел, К пустым полям и к чахлым травам, Где мглистый воздух онемел Под лунным отблеском кровавым. Я всколыхну речной покой, С разбега прыгну в глубь немую, Сомкнутся волны надо мной, И факел мой потушат струи. И тихо факел поплывет, Холодный, черный, обгорелый… Его волна к земле прибьет, Его омоет пеной белой…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сны
Так! наконец-то мы в своих владеньях! Одежду — па пол, тело — на кровать. Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях Томиться и страдать! Дорогой снов, мучительных и смутных, Бреди, бреди, несовершенный дух. О, как еще ты в проблесках минутных И слеп, и глух! Еще томясь в моем бессильном теле, Сквозь грубый слой земного бытия Учись дышать и жить в ином пределе, Где ты — не я; Где отрешен от помысла земного, Свободен ты… Когда ж в тоске проснусь, Соединимся мы с тобою снова В нерадостный союз. День изо дня, в миг пробужденья трудный, Припоминаю я твой вещий сон, Смотрю в окно и вижу серый, скудный, Мой небосклон, Все тот же двор, и мглистый, и суровый, И голубей, танцующих на нем… Лишь явно мне, что некий отсвет новый Лежит на всем.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Водопад
Там, над отвесною громадой, Начав разбег на вышине, Шуми, поток, играй и прядай, Скача уступами ко мне. Повисни в радугах искристых, Ударься мощною струей И снова в недрах каменистых Кипенье тайное сокрой. Лети с неудержимой силой, Чтобы корыстная рука Струи полезной не схватила В долбленый кузов черпака.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Горгона
Внимая дикий рев погони, И я бежал в пустыню, вдаль, Взглянуть в глаза моей Горгоне, Бежал скрестить со сталью сталь. И в час, когда меня с врагиней Сомкнуло бранное кольцо, — Я вдруг увидел над пустыней Ее стеклянное лицо. Когда, гремя, с небес сводили Огонь мечи и шла гроза — Меня топтали в вихрях пыли Смерчам подобные глаза. Сожженный молнией и страхом, Я встал, слепец полуседой, Но кто хоть раз был смешан с прахом, Не сложит песни золотой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Черные тучи проносятся мимо…
Черные тучи проносятся мимо Сел, нив, рощ. Вот потемнело и пыль закрутилась, – Гром, блеск, дождь. Соснам и совам потеха ночная: Визг, вой, свист. Ты же, светляк, свой зеленый фонарик Спрячь, друг, в лист.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Завет авраама. Идиллия из жизни евреев в Тавриде
На пути в Египет Реб Элиокум, резник, встает неспешно со стула, Все нумера «Гацефиры» сложил и ладонью разгладил, Выровнял; ногтем провел по краям. Ему «Гацефира» Очень любезна была, и читал он ее со вниманьем. Кончив работу, — листы аккуратно сложив и расправив, — Встал он на стул деревянный, на шкаф положил газету. Слез, подошел к окну и выглянул. Реб Элиокум Думал, что надо уже отправляться к вечерней молитве, В дом, где сходилась молиться вся община их небольшая. Двор из окна созерцал он в безмолвии мудром — и видел: Куры его поспешают к насести, под самую крышу, Скачут по лестнице шаткой, приставленной к ветхому хлеву. Медленно движутся птицы… Посмотрит наседка — и прыгнет Вверх на ступеньку; потом назад обернется и снова Смотрит, как будто не знает: карабкаться — или не стоит? Только петух молодчина меж ними: хозяйский любимец. Гребень — багряный, бородка — такая ж; дороден, осанист; Ходит большими шагами, грудь округляя степенно; Длинные перья, качаясь, золотом блещут турецким. Вот уж запел было он, но тотчас запнулся, внезапно Песню свою оборвал и, вытянув шею, пустился, Крылья широко раскинув, бежать; тут реб Элиокум Тотчас узнать пожелал причину такого поступка. Вскоре услышал он свист кнута, колес громыханье, Пару коней увидал, — а за ними вкатилась повозка. Лошади стали; с повозки высокий спрыгнул крестьянин, Крепкий, здоровый старик, распряг лошадей и в корыте Корму для них приготовил, с овсом ячмень размешавши. Реб Элиокум на гоя взглянул с молчаливым вопросом. Сразу по шапке узнал он, что гость — из села Билибирки. (Так испокон веков зовется село: Билибирка, — Только евреи его прозвали Малым Египтом.) Мудрый и щедрый Создатель (слава Ему во веки!), Тварей живых сотворив, увидел, что некогда могут Разных пород созданья смешаться между собою. Дал им Господь посему отличия: гриву, копыта, Зубы, рога. Ослу — прямые и длинные уши, Ящеру — тонкий хвост, а щуке — пестрый рисунок. Буйволу дал Он рога, петуху — колючие шпоры, Бороду дал Он козлу, а шапку — сынам Билибирки. Шапка по виду горшку подобна, но только повыше. Росту же в шапке — семь пядей; кто важен — с мизинец прибавит. Можно подробно весьма описать, как делают шапку: Видя, что шапка нужна, идет крестьянин в овчарню; Там годовалый ягненок, курчавый (черный иль рыжий) Взоры его привлекает; зарежет крестьянин ягненка; Мясо он сварит в горшке и с семьею скушает в супе, Есть и такие, что жарят ягнят, поедая их с кашей; Шкурку ж отдаст крестьянин кожевнику для обработки. В праздник, в базарный день, в Михайловку съездит крестьянин, В лавочку Шраги зайдет, посидит, часок поболтает, К Шлемке заглянет потом — и к Шраге назад возвратится; После отправится к Берлу; сторгуются; Берл за полтинник Шапку сошьет мужику, но с цены ни копейки не скинет: Ибо цена навсегда установлена прочно и свято. Едет ли он в Орехов, заглянет ли он в Севастополь, — Жителя этой деревни всякий по шапке узнает. Ежели кто повстречает жителя сей Билибирки, Скажет ему непременно: — Здорово, продай-ка мне шапку! — Гостя по шапке узнал, конечно, и реб Элиокум. Только не знал он того, зачем приехал крестьянин. Стал он тогда размышлять: — Э, видно, там, в Билибирке, Важное что-то случилось, — а я ничего и не слышал. — Так-то вот думает он, а мужик уж стоит на пороге, Шапку стащил с головы, озирается, ищет икону. — Здравствуй! Резник-то который? не ты ли? А я билибирский. Пейсах меня прислал. Родила ему Мирка сынишку. Завтра его ты обрежешь, а вот письмо; получай-ка. — — Ладно, — ответил резник, — помолюсь — а там и поедем. Ты же меня с часок подожди. А покуда и кони Пусть отдохнут. — Сказал, поднялся, взял палку и вышел. Улицей тихо идет он, сверкая гвоздями подметок. Реб Элиокум могель известный в целой округе, Даже из дальних селений за ним присылают нередко. Слава его велика. — Через полчаса из дому снова Реб Элиокум выходит в пальто и в шарфе пуховом, Теплом, большом. Ибо Элька, жена его, так говорила, Мужа в сенях провожая: — Возьми, обвяжи себе шею; День хоть не очень холодный, а все-таки лучше беречься. Что тебе стоит? возьми! Жалеть наверно не будешь. — Реб Элиокум неспешно дошел до повозки мужицкой, Смотрит — а в ней, как ягнята, его же три дочки уселись: Сорка, да Двейрка, да Чарна. А где же сынишка? Да вот он, Ишь, на руках-то у гоя, который приехал в повозке. Хочет мужик и его посадить с сестренками рядом. Так и сияют оба: и гой заезжий, и Хона. (Мальчика Хоной назвали в память братишки, который Умер давно от холеры; но гои, понятно, Кондратом Хону придумали звать, при этом они говорили: Ежели Годл — Данило, то Хона — Кондрат несомненно.) Так и сияет мальчишка; накушался вдоволь он вишен, Зубы от сока синеют, пятно на кончике носа, Выпачкан весь подбородок… Настала для Хоны забава. Ножками дрыгает он на руках у гоя Михайлы. Любит Михайла подчас пошутить с детворою еврейской: — Ну-тка я вас, жиденят! — и кнутом замахнулся притворно. Громко тогда закричали и Сорка, и Двейрка, и Чарна; Хона однако не вскрикнул, не тронулся с места, а поднял Сам кулачок свой на гоя, готовый ринуться в битву. Молча Михайло стоял на месте, весьма удивленный, После того покачал головой и промолвил негромко: — Плохо, когда жиденята — и те бунтовать начинают! — Он у меня герой, — отвечал Элиокум с улыбкой: — Брось-ка его да ребят покатай в повозке немного. — С криками снова уселись и Сока, и Двейрка, и Чарна. Хона за ними в повозку — и тронулись лошади с места. — Ну, Элиокум, прощай, — сказала жена, — «До свиданья. Хону вы мне берегите! Ты, Сорка, за брата ответишь!» Дети еще не вернулись. Но вот закричал Элиокум: — Будет! Пора и домой! Возвращайтесь! — Не очень охотно Девочки слезли с повозки, — но все же отцу не переча. Хона один уперся: вцепился он крепко в Михайлу, Рот широко раскрыл и отчаянно дрыгал ногами. Только ни ноги, ни рот не слишком ему пригодились: Отдал приказ Элиокум — и мальчик был спущен на землю. Чарна и Двейрка, его похвативши, бежали проворно К дому. Назад озираясь, вися на руках у сестренок, С ними и Хона бежал, крича и мыча, как теленок. Ноги его поджаты; хвостиком край рубашонки Сзади торчит из прорехи, застегнутой слишком небрежно. Хона кому был подобен в эту минуту? Ягненку, В поле бредущему следом за маткой. Пастух выгоняет Мелкий свой скот; за ним, отставая, с протяжным блеяньем, Скачут ягнята вдогонку, и хвостики их презабавно Сзади по голеням бьются… А лошади мчатся и мчатся, Вот уж село миновали и по полю чистому едут; Вот — и с пригорка спустились; из глаз сокрылась деревня; Мельница только видна на холме; раскинувши крылья, Точно гигантские руки, привет она шлет им прощальный. Вот уж просторы полей окружили путников наших. Вольная ширь кругом простерта в покое великом. Скорби глубокой и тихой дух витает над степью: Песня извечной печали, бездонной, безмолвной и горькой, Повесть минувших событий — и темные тайны грядущих, Будущих дней… И невольно тогда на уста человеку Грустная песня приходит, и сердца тайник непостижный Полнит собой, и печалит, и мир омрачает, как облак. Сердце тогда защемит, а в глазах скопляются слезы. Славой овеяна степь, и в сказаньях о давних народах, Там, в отдаленных веках, на границе преданий и правды, Древнее имя ее окутано облаком тайны. Персы со скифами здесь воевали; здесь кочевали Половцев дикие толпы, потом племена печенегов; Кровь татарвы и казаков здесь проливалась обильно. Кончены те времена, когда от границы Буджака Вплоть до Каспийского моря ширилось море другое — Море сверкающих трав, благовоньем богатых. Бывало — Хищное племя шатры разбивало у рек многоводных, Диких коней усмиряло в степных неоглядных просторах… Только могилы остались доныне: большие курганы. Молча и грустно с курганов глядят изваянья; загадки Замкнуты в камне холодном. Весны беззаботной потоки Начисто смыли следы удалых наездников скифов; Память о половцах диких развеяли ветры по степи; Сечь навсегда затихла; в бахчисарайской долине Смолкли тимпаны и бубны; пространства степей необъятных Блещут под влагой росы в золотых одеяньях пшеницы. Прошлое дремлет в гигантских ему иссеченных могилах. Только в печальные ночи, когда облака торопливо Мчатся, сшибаясь, по небу, да туч блуждают обрывки, Лунный же лик багровеет и падает, медью сверкая, — Мнится: былые поверья опять облекаются плотью, Вновь пробуждаются к жизни. Встают из курганов гиганты, Снова взирают на землю их удивленные очи. Голосом трав шелестящих они повествуют о прошлом… Слушают путники шепот, и пристально смотрят, и видят Неба нахмуренный свод, суровые, темные тучи, Дали, немые как тайна судеб, — и невольно их сердце Смутной сжимается болью. И крадется в сердце желанье Бодро вскочить на коня, в бока его шпоры вонзивши, Мчаться степным бездорожьем, все дальше, туда, где с землею Сходятся тучи ночные. И хочется путнику громко Крикнуть, чтоб голос его разнесся от моря до моря, Хочется воздух пустыни наполнить возгласом диким, Чтобы спугнуть лебедей, чтоб услышали волки в оврагах, Чтобы зверье из нор откликнулось воем далеким, Чтобы утешилось сердце хоть слабым признаком жизни… Тихо тогда запевает Михайло, и песня простая, Грустью рожденная песня сердца печаль выражает. Прост и уныл напев, однозвучный, тягучий, нехитрый. Так над морским побережьем, так у днепровских порогов Чайки безрадостно кличут: за возгласом — возглас протяжный. Отзвук безрадостной доли, отзвук печали и плача. Так и Михайло поет; Элиокуму в самое сердце Скорбный мотив западает. Внятны в песне мужицкой Сердца горячего слезы; ищет выхода сердце Силам, скопившимся в нем неприметно, подспудно и праздно. В песне унылой излить их — вот облегченье для сердца. Песню казацкую пел Михайло. Внимал Элиокум; Мир непонятный и чуждый являлся душе его мирной: Пламя, убийства и кровь… И в даль смотрел он душою, В смену былых поколений, тех, что когда-то мелькнули В знойных степях — и исчезли… И вспомнил хазар Элиокум, Вспомнил потом Иудею, мужей могучих и грозных, Вспомнил о диких конях, о панцирях, копьях и пиках… Чуждо ему это все — но сердце сжалось невольно… Снова мерещатся луки, и пики, и ядра баллисты, Только уж лица другие. Те лица узнал Элиокум. Ава девятый день!.. И больнее сжимается сердце. Блещут мечи и щиты… И стал размышлять Элиокум: Если бы сам он был там, — то стал ли бы он защищаться? Долго он думал об этом — и вдруг нечаянно вспомнил Хону, поднявшего свой кулачок на Михайлу. И снова Сам Элиокум себя вопросил: «Во младенчестве нежном Так ли бы я ответил Михайле, как Хона ответил? Вижу я — новый повеял ветер во стане евреев, Новое ныне встает на нашей земле поколенье. Вот завелись колонисты, Сион… Что ни день, то в газетах Пишут о лекциях, банках, конгрессах…» И реб Элиокум В сердце своем ощущает и радость, и страх, и надежду: В мире великое что-то творится: дело святое, Милое сердцу его — и новое, новое! Страшно Дней наступающих этих! Кто ведает, что в них таится?.. Странно все это весьма, гадать о будущем трудно… Ахад-Гаам, «молодые» — все странно, прекрасно и ново… Старое? Старое — вот: уж готово склониться пред новым. Скоро исчезнет оно… Подрыты его основанья, Ширятся трещины, щели, — падение прошлого близко… Только по виду все так же, как было в минувшие годы. Так и со льдами бывало весною. Выглянет солнце, Всюду проникнут лучи: по виду лед все такой же; Только — ступи на него: растает, и нет его больше. Радо грядущему солнце — но все же и прошлого жалко… Лошади вдруг подхватили, помчались резвее. Михайло Песню свою оборвал. Грохочут колеса повозки, Весело оси скрипят, — и вот уж дома Билибирки. Вот уж глядят огоньки из маленьких, узких окошек, Путникам так и мигают их дружелюбные глазки. С лаем по улице грязной бегут отовсюду собаки, Полня весельем и гамом вечерний темнеющий воздух. II. Обрезанье Вот имена сынов Билибирки, что жили в «Египте». С женами все собрались и сели на месте почетном: Береле Донс и Шмуль Буц; Берл Большой и Берл Малый; Годл Палант, Залман Дойв и Шмерл, меламед литовский; Ривлин, из Лодзи агент; Александр Матвеич Шлимазлин; Иоскин, тамошний фельдшер; Матисья Семен, аптекарь; Хаим брев Сендер, раввин, толстопузый, почтенный, плечистый. Родом он сам билибиркский, и им Билибирка гордится. «Нашего стада телец!» — о нем говорят, похваляясь. С ними сидит и реб Лейб, резник и кантор в «Египте». Худ он как щепка, и мал, и хром на правую ногу. Тут же и Лейзер, служка. И к ним присоседился прочно Рабби Азриель Моронт, с большой бородою, весь красный. Лет три десятка служил он в солдатах царю Николаю Первому — и устоял в испытаньях тяжелых и многих. Ныне же к Торе вернулся — к служению Господу Богу. Эти четыре лица: реб Лейб, Азриель и Лейзер, Так же реб Хаим, раввин, — весьма почитаемы всеми; Длинны одежды у них, и слово их в общине веско, Ибо из них состоит билибиркское все духовенство. Были два гостя еще, но ниже гораздо значеньем: Некий Хведир Паско и с ним сумасшедшая Хивря. Хведир — высокий, худой, и нос его башне Ливана, Красным огнем озаренной, подобен; от выпитой браги Красны глаза его также. Но нравом он скромен и смирен. Он охраняет евреев жилища. В квартале еврейском Улицей грязной и топкой ходит с собаками Хведир. Сырка, Зузулька, Кадушка и Дамка зовутся собаки. К Пейсаху Сырка пришла, а прочие дома остались. Сырка уселась в углу и, глаз прищуривши, ловит Мух, облепивших ее в бою пострадавшее ухо. Сидя в приветливой мордой, хвостом она тихо виляла. Кроме того, что он сторож, Паско был и «гоем субботним»: Ставил он всем самовары и лампы гасил по субботам. Печи, случалось, топил и строил навесы для Кущей. Впрочем, не реже его топила печи и Хивря. Также ходила она за водой и за то получала По две копейки. Когде же случалось, что баня топилась, Хивря по улице шла и махала веником, с криком: «В баню ступайте, евреи! Скорей, немытые, в баню!» Хведир и Хивря сегодня столкнулись за трапезой общей: Запах вина их привлек на пиршество к Пейсаху нынче… Шумной, веселой гурьбою, смеясь, беседуя, споря, Званные гости вошли в большую, красивую залу, В светлый, высокий покой, где в сад выходили все окна. С садом фруктовым свой дом от отца унаследовал Пейсах. Мелом был выбелен зал; в потолок был вделан прекрасный Круг из затейливой лепки, в центре же круга висела Лампа на толстом крюке. По стенам красовались портреты Монтефиоре и Гирша и многих ученых раввинов. Венские стулья стояли у длинных столов, но садиться Гости еще не спешили. Один собеседник другого Крепко за лацкан держал, — и громко все говорили. Хаим, раввин, наконец вопросил хозяина пира: «Ну, не пора ли, реб Пейсах?» «Ну, ну!» ответствовал Пейсах: Сандоку стул поскорее». — И стул принесен был слугою. Весь озарился в тот миг Азриель веселием духа. Гордо взирал он вокруг, с величием кесарей древних; Розовы щеки его, как у сильного юноши; кудри, Слившись с большой бородой, сединою серебряной блещут, Белой волною струясь по одежде, по выпуклой груди; Седы и брови его, густые, широкие; ими, Точно изогнутым луком, лоб белоснежный очерчен. Видом своим величавым взоры гостей услаждал он. Сидя на стуле, он ждал, чтобы кватэр явился с ребенком. Молча смотрел он на дверь в соседний покой, где сидели Женщины: там находилась роженица с новорожденным. Вот отворяется тихо дверь, и в комнату входит Чудная девушка; лет ей шестнадцать, не более. Это — Пейсаха старшая дочь, — она же кватэрин нынче. Стройно она сложена, но вся еще блещет росою Детства: покатые плечи созрели прелестно, округло, Шея же слишком тонка, и локти младенчески остры; Плавно рисуются две сестрицы-волны под одеждой; Черные косы ее, заплетенные туго, сверкают, Словно тяжелые змеи, до самой ступни ниспадая. Девушка эта прелестна. И вот что всего в ней прелестней: Кажется, девочка в ней со взрослою женщиной спорят; То побеждает одна, то другая. Дубку молодому Тажке подобна она: дубок и строен, и тонок, — Все же грядущую силу предугадать в нем нетрудно. В серых, огромных глазах у девушки искрится радость, Черны и длинны ресницы, которыми глаз оторочен. Если же взглянет она, то взор ее в сердце проникнет, Светлым и тихим весельем все сердце пленяя и полня… Руки простерты ее. На руках, в одеяле, младенец. Тихо ступает она, слегка назад откачнувшись: Новорожденного братца, как видно, держать нелегко ей. Вот на мгновенье стыдливым румянцем вспыхнули щеки, Тотчас, однако, лицо по-прежнему стало спокойно. Верно, взглянула она, как кватэр идет ей навстречу. «Словно Шехина почиет на ней! Смотрите! Смотрите!» — Берелэ Донс воскликнул. Другие смущенно молчали: Как бы ее он не сглазил! — Тут кватэр, взявши ребенка, Рабби Азриэлю подал. Мальчик рослый и крепкий, Розово тело его, как цвет распустившейся розы, Тихо лежит он на белой, вымытой чисто простынке… Осенью позднею солнце является так же порою: Клонится к вечеру день; снега над полями синеют; Падает солнце все ниже — и краем касается снега… Все приглашенные тесно столпились возле младенца. Было на лицах тогда ожиданье и святости отсвет, — Благоговейная тишь воцарилась у Пейсаха в доме. III. Пир К матери в спальню ребенок был отнесен торопливо. Голос его раздавался по дому. «Клянусь вам, мальчишка Умница будет: обиду снести он безмолвно не хочет. И справедливо: ведь сразу всех собственнах прав он лишился». Так прошептал Шмуэль-Буду Матисья Семен, аптекарь. К шумной и быстрой беседе опять возвращаются гости; Снова наполнилась зала говором, спорами, гулом. Вот, меж гостей пробираясь, и женщины в залу выходят: Это родня и подруги счастливой роженицы Мирьям. Вот на столы постелили чистые скатерти; вскоре С ясным, играющим звоном явились графины и рюмки; Стройными стали рядами они на столах; по соседству Выросли целые горы; в корзинах, в серебряных чашах Вдоволь наложено хлеба, сластей, орехов, оладей. Все ощутили тогда в сердцах восхищенье. А Пейсах Речь свою начал к гостям, говоря им с любезным приветом: «Мойте, друзья мои, руки и к трапезе ближе садитесь. Сердце свое укрепите всем, что дал мне Создатель. Вот полотенце, кувшин же с водою в сенях вы найдете». Так он сказал, и гостям слова его были приятны. Все окружили кувшин и руки с молитвою мыли. В залу вернулись потом обратно, и сели, и ждали. Благословил, наконец, раввин приступить к монопольке. С медом оладью он взял, преломил, — и примеру благому Прочие все подражали охотно, что очень понятно, Ибо не ели с утра и голодными были изрядно. Весело гости кричали: «Твое, реб Пейсах, здоровье! Многая лета еще живи на благо и радость!» Пейсах ответил: «Аминь, да будет по вашему слову. Благословенье Господне над все Израилем!» Вскоре Пусты уж были корзины и чаши. Но тотчас на смену Целая рать прибыла тарелок, наполненных щедро Рубленной птичьей печенкой, зажаренной в сале гусином. Вовремя повар печенку вынул из печи и в меру Перцу и соли прибавил, сдобривши жареным луком: Сочная очень печенка, и видом подобна топазу. Разом затих разговор; жернова не праздно лежали; Только и слышались звуки ножей да вилок. Но вот уж — Время явиться салату, что жиром куриным приправлен; В нем же — изрубленный мелко лук и чесной ароматный. Небу салат был угоден: ни крошки его не осталось. Тут-то гигантское блюдо внесли с фаршированной рыбой: Окунь янтарный на нем, и огромная щука, а также Мелкая всякая рыба, нежная вкусом; иная Сварена с разной начинкой, иная зажарена в масле, И золотистые капли росою сверкают на спинах. Перцем приправлена рыба, изюмом, и редькой, и луком. Славится Мирьям своей фаршированной рыбой, — а нынче Варка особенно ей удалась, — и счастлива Мирьям. Рыбешка тает во рту и сама собою так нежно В горло скользит, а на вкус — приятней сыченого меда. К рыбе явились на стол, пирующих радуя взоры, Старые крымские вина и пара бутылок «Кармела»: Им угощали раввина, потом и других приглашенных. Все похвалили его. Когда же насытились гости, Снова вернулись они к беседам, и шуткам, и спорам. Шел разговор о ценах на хлеб, о плохом урожае. Шум возрастал, ибо каждый в Израиле высказать может Слово свое. О болезни Виктории спорили много, Об иностранных делах; добрались наконец до наследства Ротшильда; вспомнили Гирша и с ним колонистов несчастных. Шмерл, меламед, тогда возвысил громкий свой голос. (Родом он был из Литвы, но вольного духа набрался, Светские книги читая.) Он начал: «Вниманье! Вниманье! Слушайте, что вам расскажет меламед!» И тут описал он Злую судьбу колонистов, их бедствия, скорби, печали, Все притесненья, и голод, и горечь нужды безысходной. «Тверды, однако ж, они во всех испытаниях были. Взоры они обращают к Израилю: братья, на помощь! Красное это вино — не кровь ли тех колонистов? — Кровь, что они проливают на милых полях Палестины. Взыщется кровь их на вас, когда не придете на помощь! Братья, спешите на помощь! Спасайте дело святое! Есть поговорка у гоев отличная: с миру по нитке — Голому выйдет рубаха!» — Такими словам он кончил. Бледно лицо его было, глаза же сверкали. Все гости Молча внимали ему, головами качая… Платками Женщины терли глаза. Умолк меламед — и тотчас Между гостями пошла вкруговую тарелка для сбора. Звякали громко монеты в высокой Пейсаха зале, И тяжелела тарелка все более с каждым мгновеньем, И веселей становилось собранье: ведь каждое сердце Ближнему радо помочь. Ученый меламед от счастья Потный и красный сидел… Бородку свою небольшую Шебселэ молча щипал. (Из Польши он прибыл недавно; «Коршуном польским» у нас прозвали его, как обычно Каждый зовется поляк, когда не зовут его просто «Вором».) Но вот наконец произнес он: «Конечно, конечно, Шмерл — человек настоящий. Одна беда — из Литвы он. Что они там за евреи? На выкрестов больше похожи». Слово такое услышав, госты взглянули на Шмерла: Что он ответил? Мужчина ведь умный, к тому же меламед. Шмерл же в ответ закрывает глаза и сам вопрошает: «Шебселэ! Праотец наш, Авраам, не так же ли был он Родом литвак?» — «Авраам? Да постой: из чего ж это видно?» «Вот из чего: и воззвал к Аврааму он шейнис . А если б Был Авраам не литвак, то шейндле воскликнул бы ангел». Шутка понравилась всем пировавшим, и много смеялись Гости, и так говорили, меламеда мудростью тешась: «Шебселэ, что ж ты молчишь? Отвечай меламеду. Что ж ты?» Шебселэ им отвечает: «Пфе! Не стоит ответа. Только одно мне неясно, понять одного не могу я: Как это каждый литвак два имени носит? А если Нет у него двух имен, то тфиллин наверно две пары, Или в Литве он оставил двух жен, не давая развода». Шутка понравилась все пировавшим, и много смеялись Гости, весьма забавляясь словами Шебселэ. Только Шмерл побледнел чрезвычайно: грешки свои он припомнил. Все же он гнев поборол и Шебселэ вот что ответил: «Шебселэ, слушай и вникни. Понятно тебе, вероятно, Слово легенды пасхальной: зачем Господь Вседержитель Ангела смерти убил? Ведь ангел-то прав был, — не так ли? Ну-ка, подумай над этим!» Собранье воскликнуло хором: «Ангел, конечно, был прав! Что хочешь сказать ты, меламед?» «Вот что», ответствует Шмерл — и речь свою так продолжает: «Прав был, конечно, и Бог, но во всем виновата собака: Дескать, она-то права, — но кто ее просит, собаку, Суд свой высказывать? Ей ли дано это право?» — Тут гости Смеха сдержать не могли. А Шебселэ то покраснее, То побелеет… Ответить обидчику хочет… Но смотрит, — Вот уж стоит перед ним тарелка вкусного супа. Плавают в супе лепешки с горячей начинкой. Бульон же Золотом так и сверкает расплавленным, жидким, — а солнце Луч свой дробит в пузырьках, и жирные блестки сверкают Желтым и синим огнем. Совсем уж раскрыл-было рот свой Шебселэ, чтобы ответить, — но тут почел он за благо Парой лепешек его набить, лепешки смочивши Ложкой бульона. И спор, начавший уже разгораться, Сам оборвался внезапно. А гости сидят и вкушают Суп, а за супом жаркое: кур, откормленных уток, Сладкие крымские вина, — и шутят, и громко смеются. Солнце уже опустилось, как сел Элиокум в повозку. Тронулись лошади шагом; теперь уж они не спешили, Ибо от выпитых вин ослабли Михайловы руки. Кони брели напрямик, без дороги, по степи широкой, — И Элиокум на кочках тяжелой кивал головою.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Рай
Вот, открыл я магазин игрушек: Ленты, куклы, маски, мишура… Я заморских плюшевых зверушек Завожу в витрине с раннего утра. И с утра толпятся у окошка Старички, старушки, детвора- Весело — и грустно мне немножко: День за днем, сегодня — как вчера. Заяц лапкой бьет по барабану, Бойко пляшут мыши впятером. Этот мир любить не перестану, Хорошо мне в сумраке земном! Хлопья снега вьются за витриной В жгучем свете желтых фонарей… Зимний вечер, длинный, длинный, длинный! Милый отблеск вечности моей! Ночь настанет — магазин закрою, Сосчитаю деньги (я ведь не спешу!) И, накрыв игрушки легкой кисеею, Все огни спокойно погашу. Долгий день припомнив, спать улягусь мирно, В колпаке заветном, — а в последнем сне Сквозь узорный полог, в высоте сапфирной Ангел златокрылый пусть приснится мне.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Зимняя буря
Ост Выл. Гнил Мост. Был Хвост Прост, Мил. Свис Вниз! Вот Врос Пес В лёд.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Дома
От скуки скромно вывожу крючочки По гладкой, белой, по пустой бумаге: Круги, штрихи, потом черчу зигзаги, Потом идут рифмованные строчки… Пишу стихи. Они слегка унылы. Едва кольнув, слова покорно меркнут, И, может быть, уже навек отвергнут Жестокий взгляд, когда-то сердцу милый? А если снова, под густой вуалью, Она придет и в двери постучится, Как сладко будет спящим притвориться И мирных дней не уязвить печалью! Она у двери постоит немного, Нетерпеливо прозвенит браслетом, Потом уйдет. И что сказать об этом? Продлятся дни, безбольно и нестрого! Стихи, давно забытые, — исправлю, Все дни часами равными размерю, И никакой надежде не поверю, И никакого бога не прославлю. 16-17 января 1908 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вычитанные страны
Вкруг лампы за большим столом Садятся наши вечерком. Поют, читают, говорят, Но не шумят и не шалят. Тогда, сжимая карабин, Лишь я во тьме крадусь один Тропинкой тесной и глухой Между диваном и стеной. Меня никто не видит там, Ложусь я в тихий мой вигвам. Объятый тьмой и тишиной, Я — в мире книг, прочтенных мной. Здесь есть леса и цепи гор, Сиянье звезд, пустынь простор — И львы к ручью на водопой Идут рычащею толпой. Вкруг лампы люди — ну точь-в-точь Как лагерь, свет струящий в ночь, А я — индейский следопыт — Крадусь неслышно, тьмой сокрыт… Но няня уж идет за мной. Чрез океан плыву домой, Печально глядя сквозь туман На берег вычитанных стран.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В тихом сердце — едкий пепел…
В тихом сердце — едкий пепел, В темной чаше — тихий сон. Кто из темной чаши не пил, Если в сердце — едкий пепел, Если в чаше тихий сон? Все ж вина, что в темной чаше, Сладким зельем не зови. Жаждет смерти сердце наше, — Но, склонясь над общей чашей, Уст улыбкой не криви! Пей, да помни: в сердце — пепел, В чаше — долгий, долгий сон! Кто из темной чаши не пил, Если в сердце — тайный пепел, Если в чаше — тихий сон?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Четыре звездочки взошли на небосвод…
Мы какие-то четыре звездочки, и, как их ни сложи, все выходит хорошо. Наталья Алексеевна Огарева — Герцену Четыре звездочки взошли на небосвод. Мечтателей пленяет их мерцанье. Но тайный Рок в спокойный звездный ход Ужасное вложил знаменованье. Четыре звездочки! Безмолвный приговор! С какою неразрывностью суровой Сплетаются в свой узел, в свой узор Созвездье Герцена — с созвездьем Огарева! Четыре звездочки! Как под рукой Творца Небесных звезд незыблемо движенье — Так их вело единое служенье От юности до смертного конца. Четыре звездочки! В слепую ночь страстей, В соблазны ревности судьба их заводила, — Но никогда, до наших страшных дней, Ни жизнь, ни смерть — ничто не разделило.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Предводителю хора
Мупим и Хулим! В литавры! За дело! Миллай и Гиллай! В свирель задувай! Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела! Слышите, чорт побери? Не плошай! Ни мяса, ни рыбы, ни булки, ни хлеба… Но что нам за дело? Мы пляшем сегодня. Есть Бог всемогущий, и синее небо — Сильней топочите во имя Господне! Весь гнев свой, сердец негасимое пламя, В неистовой пляске излейте, страдая, И пляска взовьется, взрокочет громами, Грозя всей земле, небеса раздражая. Мупим и Хулим… И нет молока, и вина нет, и меда… Но есть еще яд в упоительной чаше. Рука да не дрогнет! В кругу хоровода Кричите: «За ваше здоровье и наше!» И пляска резвей закипит, замелькает, — Лицом же и голосом смейтесь задорно, И враг да не знает, и друг да не знает Про то, что в душе вы таите упорно. Мупим и Хупим… Ни брюк, ни сапог, ни рубашки — но смейтесь! Ведь лишняя тяжесть от лишнего платья! Нагие, босые — орлами вы взвейтесь, Все выше, все выше, все выше, о братья! Промчимся грозой, пролетим ураганом Над морем печалей, над жизнью постылой. В туфлях иль без туфель — всем участь одна нам: Всем песням и пляскам конец — за могилой! Мупим и Хупим… Ни близких, ни друга, ни брата, ни сына… На чье ж ты плечо обопрешься, слабея? Одни мы… Сольемся же все воедино, Теснее, теснее, теснее, теснее! Тесней — чтоб за ногу нога задевала! Старик в сединах — с чернокудрою девой… Кружись, хоровод, без конца, без начала, Налево, направо, — направо, налево. Мупим и Хулим… Ни пяди земли, нет и крова над нами… Да много ли толку-то в плаче нестройном? Чай, свет-то широк с четырьмя сторонами! О, слава Тебе, даровавший покой нам! О, слава Тебе, даровавший нам кровлю Из синего неба — и солнце свечою Повесивший там… Я Тебя славословлю! Хвалите же Бога проворной ногою! Мупим и Хулим… Ни судий, ни правды, ни права, ни чести. Зачем же молчать? Пусть пророчат немые! Пусть ноги кричат, чтоб о гневе и мести Узнали под вашей стопой мостовые! Пусть пляска безумья и мощи в кровавый Костер разгорится — до искристой пены! И в бешенстве плясок, и с воплями славы Разбейте же головы ваши о стены! Мупим и Хупим! В литавры! За дело! Миллай и Гиллай! В свирель, чтоб оглохнуть! Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела! Слышите? Жарьте же так, чтоб издохнуть!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Баллада (Мне невозможно быть собой…)
Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Идет безрукий в синема. Мне лиру ангел подает, Мне мир прозрачен, как стекло, — А он сейчас разинет рот Пред идиотствами Шарло. За что свой незаметный век Влачит в неравенстве таком Беззлобный, смирный человек С опустошенным рукавом? Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Безрукий прочь из синема Идет по улице домой. Ремянный бич я достаю С протяжным окриком тогда И ангелов наотмашь бью, И ангелы сквозь провода Взлетают в городскую высь. Так с венетийских площадей Пугливо голуби неслись От ног возлюбленной моей. Тогда, прилично шляпу сняв, К безрукому я подхожу, Тихонько трогаю рукав И речь такую завожу: — Pardon, monsieur, когда в аду За жизнь надменную мою Я казнь достойную найду, А вы с супругою в раю Спокойно будете витать, Юдоль земную созерцать, Напевы дивные внимать, Крылами белыми сиять, — Тогда с прохладнейших высот Мне сбросьте перышко одно: Пускай снежинкой упадет На грудь спаленную оно. Стоит безрукий предо мной И улыбается слегка, И удаляется с женой, Не приподнявши котелка. Июнь – 17 августа 1925 Meudon
Владислав Фелицианович Ходасевич
Смерть Тамуза
И вот, там сидят женщины, плачущие по Тамузе. Иезекииль, 8:14 Идите и плачьте, О, дщери Сиона! Сияющий Тамуз — он умер, увы! Грядущие дни — это время ненастья, И душ омраченных, и желтой листвы! В поблекшие рощи, Где черные ветви, Спешите, спешите с восходом зари Туда, где безмолвствуют чары и тайны, Где Тамузу-свету стоят алтари. Какую же пляску Мы Тамузу спляшем Вокруг алтаря, взгроможденного ввысь? Семижды направо, семижды налево, И склонимся ниц, и воскликнем: «вернись!» Семижды направо, Семижды налево, Всем за руки взяться и мерно ступать! За отроком отрок, за девою дева Мы выйдем и Тамуза станем искать. На тихих дорогах Его мы искали, Где солнце, и свет, и сиянье лучей, Где сердцу так сладко в тепле и покое, Где в воздухе стриж, а в пыли воробей. Его мы искали Меж тучных колосьев, Где мак и терновник ка тесных межах, У брега ручьев, на лугах камышовых, В зеленых и влажных шуршащих стеблях. К реке мы спустились, К земле плодоносной, Минуя овраги, обрывы и рвы… Ты, ястреб! Ты, голубь! Ты, ветер летучий! Ответьте: не видели Тамуза вы? Его мы искали Меж грудами листьев, В смолистых лесах за стволами дерев. Быть может, он спит в благовониях кедра? Быть может, он дремлет под запах грибов? Его мы искали — И вот, не нашли мы! Спускаясь в долину, взбираясь на скат, Искали мы тайну, искали мы чуда В местах, что дыхание Бога хранят. И рощи священной Мы видели заросль, И древо Ашеры, спаленное в ней, — И только птенцов мы слыхали голодных, Алтарь же — забытая груда камней. Его мы искали В верховьях потоков, Где шепчут лишь духи, послушны волхву, Где гнется камыш шелестящий, хрустящий, Иссушенный зноем, спалившим листву. И нимфы исчезли С лугов, и не слышен Их голос и смех над вечерней волной… Стал пастбищем луг, — и козлы к водопою Несутся по травам, покрытым росой. Идите и плачьте, О, дщери Сиона! Скорбящую землю увидите вы, Скорбящую землю и сумрак бесчарный: Сиящий Тамуз — он умер, увы!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Джон Боттом
1 Джон Боттом славный был портной, Его весь Рэстон знал. Кроил он складно, прочно шил И дорого не брал. 2 В опрятном домике он жил С любимою женой И то иглой, то утюгом Работал день деньской. 3 Заказы Боттому несли Порой издалека. Была привинчена к дверям Чугунная рука. 4 Тук-тук — заказчик постучит, Откроет Мэри дверь, — Бери-ка, Боттом, карандаш, Записывай да мерь. 5 Но раз… Иль это только так Почудилось слегка? — Как будто стукнула сильней Чугунная рука. 6 Проклятье вечное тебе, Четырнадцатый год!.. Потом и Боттому пришел, Как всем другим, черед. 7 И с верной Мэри целый день Прощался верный Джон И целый день на домик свой Глядел со всех сторон. 8 И Мэри так ему мила, И домик так хорош, Да что тут делать? Все равно: С собой не заберешь. 9 Взял Боттом карточку жены Да прядь ее волос, И через день на континент Его корабль увез. 10 Сражался храбро Джон, как все, Как долг и честь велят, А в ночь на третье февраля Попал в него снаряд. 11 Осколок грудь ему пробил, Он умер в ту же ночь, И руку правую его Снесло снарядом прочь. 12 Германцы, выбив наших вон, Нахлынули в окоп, И Джона утром унесли И положили в гроб. 13 И руку мертвую нашли Оттуда за версту И положили на груди… Одна беда – не ту. 14 Рука-то плотничья была, В мозолях. Бедный Джон! В такой руке держать иглу Никак не смог бы он. 15 И возмутилася тогда Его душа в раю: «К чему мне плотничья рука? Отдайте мне мою! 16 Я ею двадцать лет кроил И на любой фасон! На ней колечко с бирюзой, Я без нее не Джон! 17 Пускай я грешник и злодей, А плотник был святой, – Но невозможно мне никак Лежать с его рукой!» 18 Так на блаженных высотах Всё сокрушался Джон. Но хором ангельской хвалы Был голос заглушен. 19 А между тем его жене Полковник написал, Что Джон сражался как герой И без вести пропал. 20 Два года плакала вдова: «О Джон, мой милый Джон! Мне и могилы не найти, Где прах твой погребен!.. » 21 Ослабли немцы наконец. Их били мы как моль. И вот – Версальский, строгий мир Им прописал король. 22 А к той могиле, где лежал Неведомый герой, Однажды маршалы пришли Нарядною толпой. 23 И вырыт был достойный Джок. И в Лондон отвезен, И под салют, под шум знамен В аббатстве погребен. 24 И сам король за гробом шел, И плакал весь народ. И подивился Джон с небес На весь такой почет. 25 И даже участью своей Гордиться стал слегка. Одно печалило его, Одна беда – рука! 26 Рука-то плотничья была, В мозолях… Бедный Джон! В такой руке держать иглу Никак не смог бы он. 27 И много скорбных матерей И много верных жен К его могиле каждый день Ходили на поклон. 28 И только Мэри нет как нет. Проходит круглый год – В далеком Рэстоне она Всё так же слезы льет: 29 «Покинул Мэри ты свою, О Джон, жестокий Джон! Ах, и могилы не найти, Где прах твой погребен!» 30 Ее соседи в Лондон шлют, В аббатство, где один Лежит безвестный, общий всем Отец, и муж, и сын. 31 Но плачет Мэри: «Не хочу! Я Джону лишь верна! К чему мне общий и ничей? Я Джонова жена!» 32 Всё это видел Джон с небес И возроптал опять. И пред апостолом Петром Решился он предстать. 33 И так сказал: «Апостол Петр, Слыхал я стороной, Что сходят мертвые к живым Полночною порой. 34 Так приоткрой свои врага, Дай мне хоть как-нибудь Явиться призраком к жене И только ей шепнуть, 35 Что это я, что это я, Не кто-нибудь, а Джон Под безымянною плитой В аббатстве погребен. 36 Что это я, что это я Лежу в гробу глухом – Со мной постылая рука, Земля во рту моем». 37 Ключи встряхнул апостол Петр И строго молвил так: «То – души грешные. Тебе ж – Никак нельзя, никак». 38 И молча, с дикою тоской Пошел Джон Боттом прочь, И всё томится он с тех пор, И рай ему невмочь. 39 В селенье света дух его Суров и омрачен, И на торжественный свой гроб Смотреть не хочет он.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пыль. Грохот. Зной. По рыхлому асфальту…
Пыль. Грохот. Зной. По рыхлому асфальту, Сквозь запахи гнилого мяса, масла Прогорклого и овощей лежалых, Она идет, платочком утирая Запекшиеся губы. Распахнулась На животе накидка — и живот Под сводом неба выгнулся таким же Высоким круглым сводом. Там, во тьме, В прозрачно-мутной, первозданной влаге, Морщинистый, сомкнувший плотно веки, Скрестивший руки, ноги подвернувший, Предвечным сном покоится младенец — Вниз головой. Последние часы Чрез пуповину, вьющуюся тонким Канатиком, досасывает он Из матери живые соки. В ней же Всё запрокинулось, всё обратилось внутрь — И снятся ей столетий миллионы, И слышится умолкших волн прибой: Она идет не площадью стесненной, Она идет в иной стране, в былой. И призраки гигантских пальм, истлевших Давным-давно глубоко под землей, И души птиц, в былой лазури певших, Опять, опять шумят над головой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Доволен я своей судьбой…
Доволен я своей судьбой. Всё – явь, мне ничего не снится. Лесок сосновый, молодой; Бежит бесенок предо мной; То хрустнет веточкой сухой, То хлюпнет в лужице копытце. Смолой попахивает лес, Русак перебежал поляну. Оглядывается мой бес. «Не бойся, глупый, не отстану: Вот так на дружеской ноге Придем и к бабушке Яге. Она наварит нам кашицы, Подаст испить своей водицы, Положит спать на сеновал. И долго, долго жить мы будем, И скоро, скоро позабудем, Когда и кто к кому пристал И кто кого сюда зазвал».
Владислав Фелицианович Ходасевич
Белые башни
Грустный вечер и светлое небо. В кольце тумана блестящий шар. Темные воды — двойное небо… И был я молод — и стал я стар. Темные ели, обрывный берег Упали в воды и вглубь вошли. Столб серебристый поплыл на берег, На дальний берег чужой земли. Сердцу хочется белых башен На черном фоне ночных дерёв… В выси воздушных, прозрачных башен Я буду снова безмерно нов! Светлые башни! Хочу вас видеть В мерцанье призрачно-белых стен. В небо ушедшие башни видеть, Где сердцу — воля и сладкий плен! Белые башни! Вы — знаю — близко, Но мне незримы, и я — один… …Губы припали так близко, близко, К росистым травам сырых ложбин…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Завет
Благодари богов, царевна, За ясность неба, зелень вод, За то, что солнце ежедневно Свой совершает оборот; За то, что тонким изумрудом Звезда скатилась в камыши, За то, что нет конца причудам Твоей изменчивой души; За то, что ты, царевна, в мире Как роза дикая цветешь И лишь в моей, быть может, лире Свой краткий срок переживешь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Дактили
1 Был мой отец шестипалым. По ткани, натянутой туго, Бруни его обучал мягкою кистью водить. Там, где фиванские сфинксы друг другу в глаза загляделись, В летнем пальтишке зимой пеpeбeгaл он Неву. А на Литву возвратясь, веселый и нищий художник, Много он там расписал польских и русских церквей. 2 Был мой отец шестипалым. Такими родятся счастливцы. Там, где груши стоят подле зеленой межи, Там, где Вилия в Неман лазурные воды уносит, В бедной, бедной семье встретил он счастье свое. В детстве я видел в комоде фату и туфельки мамы. Мама! Молитва, любовь, верность и смерть – это ты! 3 Был мой отец шестипалым. Бывало, в»сороку-ворону» Станем играть вечерком, сев на любимыйдиван. Вот на отцовской руке старательно я загибаю Пальцы один за другим – пять. А шестой – это я. Шестеро было детей. И вправду: он тяжкой работой Тех пятерых прокормил – только меня не успел. 4 Был мой отец шестипалым. Как маленький лишний мизинец Прятать он ловко умел в левой зажатой руке, Так и в душе навсегда затаил незаметно, подспудно Память о прошлом своем, скорбь о святом ремесле. Ставши купцом по нужде – никогда ни намеком, ни словом Не поминал, не роптал. Только любил помолчать. 5 Был мой отец шестипалым. В сухой и красивой ладони Сколько он красок и черт спрятал, зажал, затаил? Мир созерцает художник – и судит, и дерзкою волей, Демонской волей творца – свой созидает, иной. Он же очи смежил, муштабель и кисти оставил, Не созидал, не судил… Трудный и сладкий удел! 6 Был мой отец шестипалым. А сын? Нисмиренного сердца, Ни многодетной семьи, ни шестипалой руки Не унаследовал он. Как игрок на неверную карту, Ставит на слово, на звук – душу свою и судьбу… Ныне, в январскую ночь, во хмелю, шестипалым размером И шестипалой строфой сын поминает отца.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Газетчик
«Вечерние известия!..» Ори, ласкай мне слух, Пронырливая бестия, Вечерних улиц дух. Весенняя распутица Ведет меня во тьму, А он юлит и крутится, И все равно ему — Геройство иль бесчестие, Позор иль торжество: Вечерние известия — И больше ничего. Шагает демон маленький, Как некий исполин, Расхлябанною валенкой Над безднами судьбин. Но в самом безразличии, В бездушье торгаша, — Какой соблазн величия Пьет жадная душа!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Листик
Прохожий мальчик положил Мне листик на окно. Как много прожилок и жил, Как сложно сплетено! Как семя мучится в земле, Пока не даст росток, Как трудно движется в стебле Тягучий, клейкий сок. Не так ли должен я поднять Весь груз страстей, тревог, И слез, и счастья — чтоб узнать Простое слово — Бог?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Аполлиназм
«На Лая лаем лай! На Лая лаем лаял… То пес, то лютый пес! Поспел, посмел!» То спел Нам Демодок, медок в устах тая. И таял, И Маем Майи маял. Маем Майи млел. Ты, Демодок, медок (медовый ток) замедли! Медовый ток лия — подли, помедли лить! Сей страстный, сластный бред душе, душе не вред ли? Душе, вдыхая вздох, — паря, не воспарить.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Золото
Иди, вот уже золото кладем в уста твои, уже мак и мед кладем тебе в руки. Salve aetemum. Красинский В рот – золото, а в руки – мак и мед: Последние дары твоих земных забот. Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен: Хочу в земле вкусить утробный сон, Хочу весенним злаком прорасти, Кружась по древнему, по звездному пути. В могильном сумраке истлеют мак и мед, Провалится монета в мертвый рот… Но через много, много темных лет Пришлец неведомый отроет мой скелет, И в черном черепе, что заступом разбит, Тяжелая монета загремит – И золото сверкнет среди костей, Как солнце малое, как след души моей.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Мышь
Маленькая, тихонькая мышь, Серенький, веселенький зверок! Глазками давно уже следишь, В сердце не готов ли уголок. Здравствуй, терпеливая моя, Здравствуй, неизменная любовь! Зубок изостренные края Радостному сердцу приготовь. В сердце поселяйся наконец, Тихонький, послушливый зверок! Сердцу истомленному венец — Бархатный, горяченький комок. 8-10 февраля 1908 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Перед зеркалом
Nel mezzo del cammin di nostra vita. Я, я, я. Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего, как змея? Разве мальчик, в Останкине летом Танцевавший на дачных балах, — Это я, тот, кто каждым ответом Желторотым внушает поэтам Отвращение, злобу и страх? Разве тот, кто в полночные споры Всю мальчишечью вкладывал прыть, — Это я, тот же самый, который На трагические разговоры Научился молчать и шутить? Впрочем — так и всегда на средине Рокового земного пути: От ничтожной причины — к причине, А глядишь — заплутался в пустыне, И своих же следов не найти. Да, меня не пантера прыжками На парижский чердак загнала. И Виргилия нет за плечами, – Только есть одиночество – в раме Говорящего правду стекла.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сквозь ненастный зимний денек…
Сквозь ненастный зимний денек – У него сундук, у нее мешок – По паркету парижских луж Ковыляют жена и муж. Я за ними долго шагал, И пришли они на вокзал. Жена молчала, и муж молчал. И о чем говорить, мой друг? У нее мешок, у него сундук… С каблуком топотал каблук.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Трудолюбивою пчелой…
Трудолюбивою пчелой, Звеня и рокоча, как лира, Ты, мысль, повисла в зное мира Над вечной розою – душой. К ревнивой чашечке ее С пытливой дрожью святотатца Прильнула – вщупаться, всосаться В таинственное бытие. Срываешься вниз головой В благоухающие бездны – И вновь выходишь в мир подзвездный, Запорошенная пыльцой. И в свой причудливый киоск Летишь назад, полухмельная, Отягощаясь, накопляя И людям – мед, и Богу – воск.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сидит в табачных магазинах…
Сидит в табачных магазинах, Погряз в простом житье-бытье И отражается в витринах Широкополым канотье. Как муха на бумаге липкой, Он в нашем времени дрожит И даже вежливой улыбкой Лицо нездешнее косит. Он очень беден, но опрятен И перед выходом на пляж Для выведенья разных пятен Употребляет карандаш. Он всё забыл. Как мул с поклажей, Слоняется по нашим дням, Порой просмaтpивaeт даже Столбцы газетных телеграмм, За кружкой пива созерцает, Как пляшут барышни фокстрот, – И разом вдруг ослабевает. Как сердце в нем захолонет. О чем? Забыл. Непостижимо, Как можно жить в тоске такой! Он вскакивает. Мимо, мимо, Под ветер, на берег морской! Колышется его просторный Пиджак – и, подавляя стон, Под европейской ночью черной Зaлaмывaeт руки он.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Было на улице полутемно…
Было на улице полутемно. Стукнуло где-то под крышей окно. Свет промелькнул, занавеска взвилась, Быстрая тень со стены сорвалась, – Счастлив, кто падает вниз головой: Мир для него хоть на миг – а иной.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Как выскажу моим косноязычьем…
Как выскажу моим косноязычьем Всю боль, весь ад? Язык мой стал звериным или птичьим, Уста молчат. И ничего не нужно мне на свете, И стыдно мне, Что суждены мне вечно пытки эти В его огне; Что даже смертью, гордой, своевольной, Не вырвусь я; Что и она – такой же, хоть окольный, Путь бытия.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Когда почти благоговейно…
Когда почти благоговейно Ты указала мне вчера На девушку в фате кисейной С студентом под руку, — сестра, Какую горестную муку Я пережил, глядя на них! Как он блаженно жал ей руку В аллеях темных и пустых! Нет, не пленяйся взором лани И вздохов томных не лови. Что нам с тобой до их мечтаний, До их неопытной любви? Смешны мне бедные волненья Любви невинной и простой. Господь нам не дал примиренья С своей цветущею землей. Мы дышим легче и свободней Не там, где есть сосновый лес, Но древним мраком преисподней Иль горним воздухом небес.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В этой грубой каменоломне…
В этой грубой каменоломне, В этом лязге и визге машин В комок соберись — и помни, Что ты один. — Когда пересохнет в горле, Когда……………….. Будь как молния в лапе орлей, Как смерть, как дух…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Полно рыдать об умершей Елене…
Полно рыдать об умершей Елене, Радость опять осенила меня. Снова я с вами, нестрашные тени Венецианского дня!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Под землей
Где пахнет черною карболкой И провонявшею землей, Стоит, склоняя профиль колкий Пред изразцовою стеной. Не отойдет, не обернется, Лишь весь качается слегка, Да как-то судорожно бьется Потертый локоть сюртука. Заходят школьники, солдаты, Рабочий в блузе голубой, – Он всё стоит, к стене прижатый Своею дикою мечтой. Здесь создает и рaзpушaeт Он сладострастные миры, А из соседней конуры За ним старуха наблюдает. Потом в открывшуюся дверь Видны подушки, стулья, склянки. Вошла – и слышатся теперь Обрывки злобной пеpeбpaнки. Потом вонючая метла Безумца гонит из угла. И вот, из полутьмы глубокой Старик сутулый, но высокий, В таком почтенном сюртуке, В когда-то модном котелке, Идет по лестнице широкой, Как тень Аида – в белый свет, В берлинский день, в блестящий бред. А солнце ясно, небо сине, А сверху синяя пустыня… И злость, и скорбь моя кипит, И трость моя в чужой гранит Неумолкаемо стучит. 21 сентября 1923 Берлин
Владислав Фелицианович Ходасевич
Как больно мне от вашей малости…
Как больно мне от вашей малости, От шаткости, от безмятежности. Я проклинаю вас — от жалости, Я ненавижу вас — от нежности. О, если б вы сумели вырасти Из вашей гнилости и вялости, Из……….болотной сырости, Из……………………..
Владислав Фелицианович Ходасевич
Париж обитая, низок был бы я, кабы…
«Париж обитая, низок был бы я, кабы В послании к другу не знал числить силлабы. Учтивости добрый сим давая пример, Ответствую тебе я на здешний манер: Зван я в пяток к сестрице откушати каши, Но зов твой, Бахраше, сестриной каши краше. И се, бабу мою взяв, одев и умыв, С нею купно явлюсь, друже, на твой призыв».
Владислав Фелицианович Ходасевич
Гадание
Гадает ветреная младость… Пушкин Ужели я, людьми покинутый, Не посмотрю в лицо твое? Я ль не проверю жребий вынутый — Судьбы слепое острие? И плавлю мертвенное олово. И с тайным страхом в воду лью… Что шлет судьба? Шута ль веселого, Собаку, гроб или змею? Свеча колеблет пламя красное. Мой Рок! Лицо приблизь ко мне! И тень бессмысленно-неясная, Кривляясь, пляшет на стене. 1 мая 1907 Лидино
Владислав Фелицианович Ходасевич
Надо мной в лазури ясной…
Надо мной в лазури ясной Светит звездочка одна — Справа запад, темно-красный, Слева бледная луна. Той звезде — удел поэтов: Слишком рано заблистать — И меж двух враждебных светов Замирать, сиять, мерцать!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Душа
О, жизнь моя! За ночью — ночь! И ты, душа, не внемлешь миру. Усталая! К чему влачить усталую свою порфиру? Что жизнь? Театр, игра страстей, бряцанье шпаг на перекрестках, Миганье ламп, игра теней, игра огней на тусклых блестках. К чему рукоплескать шутам? Живи на берегу угрюмом. Там, раковины приложив к ушам, внемли плененным шумам — Проникни в отдаленный мир: глухой старик ворчит сердито, Ладья скрипит, шуршит весло, да вопли — с берегов Коцита.